Вопрос расслаивается в воздухе. «Как это?» – думаю я. Чудно как. Он как бы стелется над степью и на время зависает. Я даже вижу клубящиеся слова: «можно без мармелада» и «хуже не будет».

Мармелад в небе такой густо-серый, как солдатская шинель, а вот слово «хуже» зависло высоко, и от него во все стороны идут как бы иголки. «Это туча», – говорю я себе строго, хотя солнце стоит на небе ровненько, и надо мной, дурой, тоже.

Она уходит, тетка с широким задом.

– Я пойду навпростэць, – говорит нам она и машет рукой.

– Ладно, – говорит мама, – поедем. Есть же такие люди – им настроение другим испортить, как два пальца сама знаешь что…

– Сейчас, спасу ромашку. Ее какой-то трав обмотал, – отвечаю я и разматываю.

– Наша степь не для ромашек, – говорит мама. – Она у нас для сильных и цепких трав. У них тут такая борьба за жизнь, почище человеческой.

Хорошо было Егорушке на бричке. А я тут на дощечке над колесами, стук-бряк, стук-бряк по попе. Мама всю войну ходила с этой тачкой менять. Менять – значит привозить еду. Так спасался шахтерский поселок от голода. В тачку складывались снятые с окон и вытряхнутые от пыли гардины, мамина горжетка, бабушкино пальто-деми, сшитое еще при каком-то нэпе. Нэп меня интригует. В нашем городе-бубочке тогда был ресторан, и мамин брат, рассказывала мама, играл там на скрипке. Это было до войны. Теперь он враг народа и сидит в тюрьме. Я это знаю, но никому не проговорюсь, за это могут вырвать язык. Я пробовала подергать язык. Ох, как же он не давался просто взять себя в руки. «Значит, его вырывают щипцами», – решила я и поняла, что никогда не проговорюсь про сидящего дядьку.

Мама снова делает передых, уже не выходя из оглобель. Просто стоит, широко расставив ноги.



4 из 6